— Выйдем на улицу, Кузенька? — робко попросила Татьяна, расстроенная таким приемом. Она-то на другое рассчитывала, помня сына совсем еще недавно ласковым и веселым мальчишкой.
— Да некогда мне, мам! — Кузьма хоть и изображал почтительность, но было видно, что не терпится ему к наковальне вернуться. — Дело у тебя ко мне или как? — и торопливо объяснил, сообразив, что его вопрос прозвучал не слишком любезно: — Прости, не могу я сейчас. К завтрему надо успеть все доделать. Вот проводим ребят, тогда полегче будет, а так нам бы до темноты управиться, — подумал и добавил: — Ты не думай, я рад, что ты приехала, соскучился очень. Но правда, некогда мне.
Вот и поговорила. Ну да, занят он. И Лавр все время занят. А Кузьма весь в отца уродился. С трудом скрывая внезапно подступившие слезы — от обиды сразу за все: и за уже привычное равнодушие мужа, и за едва наметившееся, но такое же, как и у Лавра, неумолимое безразличие в глазах сына, Татьяна пошла прочь.
Только на улице, когда остался позади кузнечный грохот, она расслышала звуки рожка, пошла них и увидела стоящего посреди крепостной площади мальчишку — тот наигрывал что-то непонятное, но бодрое. К Татьяне откуда-то со стороны, она и заметить не успела откуда, подлетела младшая дочка Дарены Пригода — ее при крещении Прасковьей нарекли. Бойкая девка и в Ратном быстро освоилась, частенько с дочерьми Анны задиралась, а тут и вовсе Татьяне свою мать напомнила: смотрит решительно, глаза дерзкие, заговорила покровительственно… Хотя, наверное, это просто показалось — ну все здесь было какое-то не такое, раздражающее и неприятное. А племянница, оказывается, всего-то и хотела обедать позвать:
— Тетка Татьяна, боярыня велела мне показать тебе трапезную да на обед проводить. Пойдем, холопки уже небось на стол накрыли.
К трапезе грешно опаздывать — вовремя пришли. В большой, прямо-таки огромной кухне от печи к столу и обратно метались холопки, что-то накладывая, нарезая, помешивая. Жар, духота, гам. За тонкой стенкой помещение поменьше, где трапезничают бабы и девки. Там тоже жарко, но не так шумно, хотя девок аж полтора десятка. И вроде бы девчонки все свои, родные — привыкла уже к ним за несколько месяцев, но тут и они какие-то другие, и не поймешь, что не так, как дома: вроде бы точно так же шушукаются потихоньку, локтями друг дружку подталкивают да посмеиваются. Нет, не понять… А ведь когда-то она сама в отеческом доме вот так же с двоюродными сестрами хихикала да перемигивалась, пока строгая мать или Дарена, еще не бывшая тогда большухой, но уже вполне уверенно распоряжавшаяся на правах старшей снохи, не грозила пальцем.
И обед не такой — хотя что там другое-то может быть, вся пища знакомая. Правда, сытно кормят, ничего не скажешь, а вот привкус у еды непонятный. Или это усталость с дороги о себе знать дает?
После обеда Татьяна, к огромному облегчению Анны, не имеющей сейчас времени заниматься с гостьей, по совету Веи прилегла отдохнуть в отведенной ей горнице. В ее положении и при слабости здоровья дорога из Ратного, да еще в сопровождении Верки Говорухи, была не простым испытанием. Поспать, однако, не удалось — мешал постоянный шум на улице. В Ратном, в усадьбе Лисовинов, днем тоже тихо не бывало — от такой толпы молчания не дождешься, но там все звуки были обыденными, какими-то домашними, а здесь… В крепости, да еще накануне похода, стояла непривычная для Татьяны суета. Отроки носились с поручениями, перекрикиваясь на ходу, а разыскивая нужного человека, который неизвестно где находился, предпочитали орать его имя как можно громче в надежде, что он услышит и откликнется. Где-то отчаянно матерился так и не унявшийся с утра Сучок, гремели своим инструментом плотники, со стороны кузни раздавались удары молотов, тут же ржали кони, собаки лаяли… Словом, крепость издавала такое количество разнообразных звуков, что все это сливалось в мощный гул и могло просто оглушить непривычного человека.
Так что отдохнуть как следует не удалось: полежала недолго, ворочаясь с боку на бок и прислушиваясь к себе — все ли с дитем в порядке, не приведи, Господь, опять скрутит, Настену отсюда не дозовешься. Но нигде ничего не болело, не тянуло, а в одиночестве в пустой горнице опять подступала тоска и поднималось раздражение на эту дурацкую крепость, на суету и беготню, на все здесь происходящее, будто оно ей враждебно. Не что-то определенное, а все разом. Обычно Татьяна не была столь мнительна и плаксива, но в эту беременность на нее как будто накатывало что — и мысли появлялись странные, горькие, и из-за малейшего пустяка слезы, вот как сейчас, сами вскипали, и обида порой настигала, да такая, что не могла своих чувств сдержать. Иной раз и сама себе противна становилась, понимала, что выглядит это со стороны пустой блажью, а от того еще больше расстраивалась. Настена успокаивала, говорила, что такое бывает иной раз в тягостях, словно у бабы весь разум и терпение куда-то деваются, просто пережить надо, потом все наладится. Татьяна и сама это знала, но сопротивляться сил не было. Вот и сейчас: лежать да думать — до слез себя доведешь, ходить — устанешь быстро. И то, и другое для ребенка вредно, и что тут выбрать — непонятно. Так что полежала чуть-чуть, подышала медленно, размеренно, как Настена учила, успокоилась немного и встала — что толку лежать-то, да и не приучена разлеживаться, дела всегда найдутся, тем более здесь, да перед походом.
При мысли о походе (чтоб ему неладно было — удумал батюшка Корней незнамо куда детей посылать) Татьяну как подбросило — а тесто на провожальные караваи поставить не забыли? Тут у Анны столько хлопот, что немудрено и упустить что-то, а без них воинов отпускать нельзя, мало ли… Быстро, как могла, собралась, поправила платок — негоже растрепой ходить, и вышла на улицу. Постояла, осматриваясь, и Демушку увидела. Улыбнулась, направилась было к нему, да остановилась.